Шолем/Беньямин (репортаж)
Коллоквиум, организованный совместно проектом «Эшколот», Центром авангарда Еврейского музея и издательством Grundrisse был посвящен выходу на русском языке книги Гершома Шолема «Вальтер Беньямин — история одной дружбы».
Руководитель издательства Надежда Гутова в первую очередь отметила огромную работу, проделанную переводчиками Борисом Скуратовым и Марией Лепиловой. Шолем писал эту книгу, когда ему было около восьмидесяти, и его родной немецкий к этому моменту был уже отчасти мертвым языком. Сам текст таит в себе очень много пластов – от наблюдений за зарождением фашизма до бытовых зарисовок из жизни ассимилированных еврейских семей, которые стремились быть больше немцами, чем сами немцы. Описывая свою первую встречу с Беньямином, когда они три часа проговорили о вещах, волновавших в ту пору обоих – сионизме и социализме, – Шолем указывает свой возраст с точностью до полугода. И только по прочтении всей книги становится понятно, что при такой интенсивности общения счет, действительно, шел на месяцы – и, собственно, интенсивность этого общения и есть основное содержание книги. В своем очерке о Беньямине Ханна Арендт называет его мастером поэтической мысли, который не был ни поэтом, ни философом. Ей же принадлежит фраза о том, что посмертной славе – самой не-ветреной – предшествует слава в кругу избранных. К этому кругу, безусловно, относилась и сама Арендт, и Брехт, и, разумеется, Гершом Шолем. По словам Надежды, очень важно, чтобы рядом с каждым Беньямином оказывался свой Шолем, который бы вовремя сумел понять, кто перед ним.
Следующий участник дискуссии Давид Рифф первый раз читал эту книгу двадцать лет назад по-немецки, а сейчас перечитывал «по-беньяминовски», на английском. Надо понимать, что вопрос перевода для Беньямина – ключевой, и в его метафизике языка играет центральную роль. Но интересно другое: тогда книга существовала в контексте холодной войны – отчетливо прочитывалось, что марксизм Беньямина мешал Шолему. И Давиду, как левому интеллектуалу и современному художнику, было обидно, что Шолем не понимает, насколько Беньямин важен для западного марксизма. И это правое недоумение перед честным интеллектуальным развитием его друга дискредитировало Шолема в глазах левой европейской публики. По прошествии двадцати лет кажется, что марксизм Беньямина, казавшийся Шолему вульгарным, поверхностным и чуждым – действительно не самое интересное в его наследии.
Борис Дубин, автор вступления и переводчик эссе Ханны Арендт, начал с того, что, как и предыдущие выступающие, назвал вышедшую книгу выдающимся произведением современного книжного искусства. И это не говоря о важности текста как такового. Книга Шолема – один из столпов международной беньяминианы, история дружбы, не идиллической, но полной споров, обид и взаимонепонимания. Писалась она апостериори – когда уже все, что было, произошло, и автору была известна судьба и той Германии, и того слоя, в котором они существовали. Так что задним числом Шолем мог и переосмыслить кое-что. И при всем том, перед нами захватывающая история дружбы двух неординарных мыслителей в переломный исторический момент, в между-мирном существовании и в непринадлежности к любому слою, в том числе тому, к которому они принадлежали по рождению.
Будучи своего рода протоколом дружбы, она описывает генезис основных тем мысли Беньямина. Можно сказать, что напряжение проходит между тремя линиями судьбы Беньямина. Это немецкая буржуазная линия – включая попытку получения ученой степени, еврейская мистика и метафизика – со всеми сложностями, связанными у него с еврейской темой, и линия революции, левой мысли, или просто политики – как ее называет Шолем. Впрочем, можно сказать, что вся Европа жила в этом напряжении. При этом Беньямин цитирует Сент Бёва «ни одна партия не может назвать меня своим». Понятно, что существование с таким мироощущением в таком поле дается непросто.
Интересно, что Арендт воссоздает портрет Беньямина как человека, потерпевшего жизненный крах, полное, окончательное поражение, в то время как Шолем очень хочет слиться с Беньямином, а тот – не очень. Скорее потому что не может, а не потому, что не хочет – он так устроен. И в этом смысле его самоубийство не случайно – он десять лет жил с чувством, что иначе нельзя. Вторая линия в книге Арендт: судьба парии, отверженного, против судьбы парвеню, приспособленца, и модельная фигура для нее – Гейне, «нееврейский еврей», «неевропейский европеец», который везде чужой, нигде не приживается, не в силу обстоятельств, а потому что это его выбор. А третья – как существовать при разрыве традиций. То, что было сакрально, перестало им быть. Только ты сам для себя решаешь, что вот это значимо, оно не подкреплено никакой волей небес, ничем, это только твой выбор. И можно представить себе, каково было жить с этим в Германии и Франции середины прошлого века.
В этом смысле не случайна болезненная сверхчувствительность Беньямина к разрывам и разломам. Он и как мыслитель их понимал, и как человеческое существо физически ощущал. Отсюда его эстетическое пристрастие к цитате, фрагменту, обрывку, который как форма уникален тем, что он – абсолютно окончателен и совершенно не закончен. И сегодня в России Беньямин оказывается поразительно актуален – и для мысли, и для словесности, и особенно, для современной поэзии.
И при слове «поэзия» из русского языка… возникает Александр Скидан – исследователь текстов, философ, поэт – с рассуждением о теолого-политической герменевтике Беньямина.
Говоря о сформулированной Беньямином модели конечного мессианизма в условиях чрезвычайного положения, важно отметить, что книга Шолема позволяет увидеть ее зарождение и даже понять, почему сам Шолем не отдал ей должного. Во время первой встречи юные Беньямин и Шолем мгновенно проникаются друг к другу искренней симпатией, проводят время за непрерывными разговорами и, как настоящие любовники, рассказывают всю свою жизнь, все свои любимые книги, все, о чем они думают. И Шолем указывает Беньямину на монографию анархо-коммуниста Густава Ландауэра «Революция» – в то время как сам Беньямин занят пока скорее вопросами сионизма или антисионизма. В 1919 Ландауэр на короткое время станет министром образования Советской Баварской Республики, выпустит один единственный ницшеанский декрет «О запрете преподавания истории в школе», потом из-за разногласий с другими членами кабинета снимет с себя все полномочия, что не помешает умеренным социал-демократам вместе с толпой добропорядочных буржуа забить его камнями до смерти. И в этом свете статья «Критика насилия», написанная Беньямином два года спустя, читается совершенно иначе.
Меж тем, уехавший в Палестину Шолем ожидал, что его друг Беньямин последует за ним и, как и он сам, займется метафизикой и изучением еврейской мистики. И когда Беньямин однажды говорит, что он был бы не против, Шолем выбивает для друга стипендию. А тот просаживает ее на Асю Лацис и никуда не едет. И ярость Шолема по этому поводу – это такая библейская ревность. Дело даже не в том, что это большая сумма по тем временам, и он давал гарантии под свое имя. Шолем – человек очень строгих правил, такой еврейский немец. И растрата суммы, которую он с таким трудом выбил, в сочетании с тем, что его любимый друг предпочел Палестине Париж или Капри, а ему и еврейским штудиям – актрису и марксизм, для Шолема просто невыносима. И самое печальное, что все, что происходит с Беньямином в тридцатые, проходит сквозь сердце Шолема, но не находит там отклика. И он в частности не видит, что ранняя анархо-коммунистическая модель конечного мессианизма выращена Беньямином из той самой монографии Ландауэра.
В эссе «О понятии истории» Беньямин пишет: «В действительности нет ни одного мгновения, которое не обладало бы своим революционным шансом – надо только понять его как специфический, как шанс совершенно нового решения, предписанного совершенно новым заданием. Революционный мыслитель получает подтверждение своеобразного революционного шанса исходя из данной политической ситуации. Но не в меньшей степени подтверждением служит ключевой акт насилия мгновения над определённым, до того запертым покоем прошлого. Проникновение в этот покой строго совпадает с политической акцией, и именно этим проникновением акция, какой бы разрушительной она ни была, даёт знать о себе как о мессианской.» То есть мессианизм Беньямина – своего рода исторический материализм, встроенный в иудейскую традицию. Не ради будущего мы в настоящем что-то делаем, а производим чистый жест, обращенный в прошлое, ибо наши мертвые взывают к избавлению. Беньямин демонстрирует здесь не рационально-европейское понимание времени, как протыкающей нас стрелы из прошлого в будущее, а абсолютно иудейский подход к истории. Но, Шолем, ослепленный ревностью, этого не замечает. Парадокс состоит в том, что при всей протокольности описания, Шолем обходит молчанием теологическую сторону идей Беньямина.
И наконец, слово предоставляется гостю из Еврейского университета в Иерусалиме Йоэлю Регеву, с соображениями как раз не о Беньямине, а о Шолеме.
Попробуем сконцентрироваться на фигуре Шолема, который все время оставался в тени. Кажется, что с него взять: скучный ученый, изучает рукописи, публикует статьи. Оно, конечно, статьи-то про мистику, но все равно перед нами представитель академической науки. Да, он друг Беньямина, но скорее буржуа, не понимающий высокую мятущуюся душу. Постараемся доказать, что скучное гораздо интереснее.
Для начала, забавная параллель: Винни Пух и Кролик – Беньямин (сочиняет странные фрагменты, фланирует и все время застревает) и Шолем (высокий, буржуазный, педантичный). Винни пришел к Кролику, а тот ушел к своему другу Винни Пуху, а Кролику у дома Пуха сказали, что тот ушел к своему другу Кролику. Можно сказать, что такая же структура у пространства теологического – по этой же модели строятся отношения иудаизма и раввинистического христианства. Богом христиан является еврей, а богом евреев – христианин. Приходя к Богу, выясняешь, что его нет, потому что он ушел в гости к тебе, а приходя домой, выясняешь, что тебя нет и тут, потому что ты ушел к Богу.
Существуют два полюса, между которыми выстраивается линия рассказа про Шолема – и не важно, позитивно или негативно к ним относится рассказчик. Первый можно назвать мистическим анархизмом. Например, критик Шолема, литературовед Барух Курцвайль обвинил его в создании новой саббатианской теологии, оправдывающей сионистский проект. Второй полюс – скучный филолог. Ученики обвиняют его в чрезмерной систематизации, создании бесконечных теорий. Сам Шолем цитировал одного из основоположников изучения иудаизма, говоря «мы занимаемся академическим погребением иудаизма». Его упрекали в чрезмерном академизме, бесконечном анализе текста, выхолащивании живой каббалы.
Мы можем сказать, что синтезом двух этих утверждений будет следующее: крипто-теология, которую, по словам его оппонентов, создавал Шолем, являет собой скрупулезное историческое и филологическое изучение текстов. Таким образом, филология оказывается радикальным анархическим религиозным действием, а буржуазный академический ученый – самым радикальным анархистом.
Вся деятельность Шолема – попытка создать своего рода «филологический Байрейт». Знаменитый вагнеровский проект имел целью вернуть исконный смысл осколкам арийского мифа – собрав и сплавив их воедино и, во время четырехдневного исполнения кольца Нибелунгов, представить немецкому народу, который таким образом осознает сам себя.
Шолем создавал кафедру каббалы и еврейской философии в Еврейском университете с похожей интенцией. Есть дух народа и, по мнению Шолема, дух еврейского народа ярче всего проявляется в каббалистических текстах. Но ни одна система не может удержать в себе дух, который всегда ускользает. Чтобы дать духу себя проявить, надо собрать все системы, в которых дух мог побывать на протяжении истории, и тщательно их описать со всех возможных научных точек зрения: так можно сблизить точки ускользания. Понятно, что мы изучаем мертвые тела, но мы хотя бы сможем понять, где утекает дух, никак лучше мы дух описать не можем. Таким образом, кафедра должна была предъявить еврейскому народу, собранному сионистским проектом, его коллективную еврейскую душу. И тогда евреи превратятся из народа в себе в народ для себя. То есть, собрав все неосуществленные проекты, и признав, что они были неудачны, можно одержать победу.
Два важных момента: во-первых, интересно, что именно европейская христианская практика становится средством для превращения иудаизма в себе в иудаизм для себя – к чему раввинистический подход безуспешно стремился.
Во-вторых, наивысший аспект познания божества, по зоарическим текстам и лурианской теологии, находится в руках Эдома или Эсава, брата Иакова. Эта фигура в еврейской мистической мысли ассоциировалась сперва с Римом, а потом и со всем христианским западом. В мессианские дни часть божественного, находящаяся в руках Эсава, будет у него изъята. Ученики Якова Франка шли в «поход к Эсаву» – буквально становились христианами, чтобы узнать тайное знание. И получается, что Шолем, следуя вполне научной традиции, как бы завершает поход к Эсаву. Не важно, что результат этого похода оказывается скучной и повседневной практикой. Как в хасидских текстах, «материальное становится божественным» – происходит сакрализация повседневного, в результате чего профессор филологии оказывается существом пострашнее Ктулху.